Джон Грин - Ошибки наших звезд[любительский перевод]
Но Август этого не замечал. Он был слишком занят наблюдением за подвижными тенями. Наконец, он сказал:
— Я мог бы смотреть на это целый день, но нам нужно идти в отель.
— У нас есть время? — спросила я.
Он грустно улыбнулся.
— Если бы, — сказал он.
— Что не так? — спросила я.
Он кивнул по направлению к отелю.
Мы шли молча, Август на полшага впереди меня. Я слишком боялась спросить, есть ли у меня причина бояться.
В общем, есть такая штука под названием Пирамида потребностей Маслоу. Если вкратце, этот Авраам Маслоу знаменит благодаря своей теории о том, что некоторые потребности должны быть удовлетворены до того, как у тебя появятся другие. Пирамида выглядит так:
Как только твоя потребность в пище и воде удовлетворена, ты переходишь на следующий уровень, к потребностям в безопасности, и затем выше, и выше, но штука в том, что, согласно Маслоу, пока ты испытываешь физиологические потребности, ты не способен даже беспокоиться о безопасности или социальных нуждах, не говоря уже о “саморазвитии”, это когда ты начинаешь, типа, творить искусство и размышлять над моралью и квантовой физикой.
По Маслоу, я застряла на втором уровне пирамиды, так как была неспособна чувствовать себя защищенной в плане здоровья и, следовательно, неспособна достичь любви, уважения, искусства и всего другого, что, конечно же, полное дерьмо: стремление заниматься искусством и размышлять над философскими проблемами никуда не уходит, когда ты болен. Эти стремления просто видоизменяются.
Пирамида Маслоу, казалось, подразумевала, что я была менее человечной, чем остальные, и большинство людей, казалось, с ним соглашались. Но не Август. Я всегда думала, что он был способен на любовь ко мне только из-за своей бывшей болезни. Лишь сейчас я вдруг поняла, что она, возможно, все еще была с ним.
Мы вошли в мою комнату, в Кьеркегор. Я уселась на кровать, ожидая, что он присоединится ко мне, но он сел на корточки в пыльное цветастое кресло. Это кресло. Сколько ему было? Лет пятьдесят?
Я почувствовала, как в горле твердеет комок, пока я смотрела, как он вытаскивает из пачки сигарету и засовывает ее между губ. Он откинулся на спинку кресла и вздохнул.
— Прямо перед тем, как ты оказалась в реанимации, я начал чувствовать боль в бедре.
— Нет, — сказала я. Меня накрыла с головой растущая паника.
Он кивнул.
— Так что я пошел на ПЭТ. — Он замолчал. Вырвал сигарету изо рта и сжал зубы.
Большая часть моей жизни была посвящена овладению умением не плакать перед людьми, которые меня любят, поэтому я знала, что делал Август. Ты сжимаешь зубы. Глядишь в потолок. Говоришь себе, что если они увидят тебя плачущим, им будет больно, и ты будешь не чем иным, как Печалью в их жизнях, а ты не должен стать совершенной печалью, так что ты не будешь плакать, и все это ты произносишь про себя, глядя в потолок, а затем сглатываешь, хотя твое горло не хочет закрываться, глядишь на человека, который любит тебя, и улыбаешься.
Август блеснул своей кривоватой улыбкой и сказал:
— Я засветился, как рождественская елка, Хейзел Грейс. В груди, левом бедре, печени, везде.
Везде. Это слово на какое-то время повисло в воздухе. Мы оба знали, что это значило. Я встала, протащила свое тело и тележку по ковру, который был старше, чем Августу никогда не стать, и опустилась у кресла, положив голову ему на колени и обняв за талию.
Он теребил мои волосы.
— Мне так жаль, — сказала я.
— Прости, что не сказал тебе, — произнес он спокойным голосом. — Твоя мама, наверное, знает. То, как она на меня посмотрела. Моя, должно быть, сказала ей. Мне следовало рассказать тебе. Это было глупо. Эгоистично.
Я, конечно, знала, почему он ничего не сказал: по той же причине, по какой я не хотела, чтобы он видел меня в реанимации. Я не могла сердиться на него ни секунды, и только теперь, когда я любила гранату, я поняла всю глупость попыток спасти других от моего неминуемого разрушения: я не могла разлюбить Августа Уотерса. И я не хотела этого делать.
— Так нечестно, — сказала я. — Это просто чертовски нечестно.
— Мир, — сказал он, — это не фабрика по исполнению желаний, — а затем сломался, всего на секунду, беспомощным рыданием, как ударом грома без молнии, с такой ужасной свирепостью, которые непривычные к страданию люди приняли бы за слабость. Потом он притянул меня к себе и, держа лицо в паре сантиметров от моего, пообещал: — Я буду бороться. Я буду бороться ради тебя. Не смей беспокоиться обо мне, Хейзел Грейс. Я в порядке. Я найду способ болтаться рядом и надоедать тебе еще долгое время.
Я плакала. Но даже тогда он был сильным и прижимал меня к себе так крепко, что я видела жилы на его руках, обнимающих меня. Он сказал:
— Мне жаль. Ты будешь в порядке. Я буду в порядке. Обещаю, — и улыбнулся своей кривоватой улыбкой.
Он поцеловал меня в лоб, и я почувствовала, как его грудь слегка опала.
— Думаю, я все-таки получил свою гамартию.
Через какое-то время я потащила его к кровати, и мы лежали там рядом, пока он рассказывал, что они начали проводить паллиативную химию, но он отказался от нее, чтобы поехать в Амстердам, несмотря на то, что его родители были в ярости. Они пытались остановить его прямо тем утром, когда я услышала, как он кричит, что его тело принадлежит ему.
— Мы могли бы перенести поездку, — сказала я.
— Нет, не могли бы, — ответил он. — Это все равно не работало. Я чувствовал, что не срабатывает, понимаешь?
Я кивнула.
— Полная хрень все это лечение, — сказала я.
— Они попробуют что-нибудь еще, когда я вернусь домой. У них всегда есть новые идеи.
— Ага, — сказала я, сама будучи экспериментальной подушечкой для иголок.
— Я вроде как обдурил тебя, заставив поверить, что ты влюбляешься в здорового человека, — сказал он.
Я пожала плечами.
— Я бы с тобой то же самое сделала.
— Нет, не сделала бы, но мы не можем все быть такими же классными, как ты, — он поцеловал меня, а потом поморщился.
— Болит? — спросила я.
— Нет, просто… — он долго смотрел на потолок, а потом произнес: — Мне нравится этот мир. Мне нравится пить шампанское. Мне нравится не курить. Мне нравится звук голландского языка. А теперь… Мне даже сразиться не дают. Мне не дано ни единой битвы.
— Тебе приходится сражаться с раком, — сказала я. — Это твоя битва. И ты будешь продолжать ее, — сказала я ему. Я ненавидела, когда люди пытались подготовить меня к битве, но я все равно делала это с ним. — Ты… ты… проживешь твою лучшую жизнь сегодня. Теперь это твоя война. — Я почувствовала к себе отвращение за убогие слоганы, но что еще мне оставалось?
— Война какая-то, — сказал он примирительно. — С чем я воюю? С моим раком. А что такое мой рак? Это я. Опухоли состоят из меня. Они состоят из меня с такой же вероятностью, как мой мозг и мое сердце состоят из меня. Это гражданская война, Хейзел Грейс, с предопределенным победителем.
— Гас, — сказала я. Я не могла больше ничего сказать. Он был слишком умен для утешения, которое я могла предложить.
— Хорошо, — сказал он. Но это была неправда. Через пару секунд он сказал: — Если пойти в Рейксмюзеум, который я очень хотел посетить — но кого мы обманываем, никто из нас не способен вынести поход в музей. Неважно, я посмотрел на коллекцию в Интернете перед тем, как уехать. Если бы ты туда пошла, и, надеюсь, когда-нибудь ты это сделаешь, ты бы увидела множество картин с мертвыми людьми. Ты бы увидела Иисуса на кресте, и парня, которого закололи в шею, и людей, тонущих в море, и умерших в битве, и целый парад мучеников. Но. Ни одного. Единственного. Ребенка. С раком. Никого, кто умирал бы от чумы, или от оспы, или от лихорадки, от чего угодно, потому что в болезни нет славы. Нет значимости. Нет чести в смерти от чего-то.
Авраам Маслоу, я представляю тебе Августа Уотерса, чья экзистенциональная любознательность превосходит любопытство любого откормленного, окруженного любовью, дышащего здоровьем. Пока большинство людей продолжали вести основательно не осознанные жизни безобразного потребления, Август Уотерс изучал коллекцию Рейксмюзеума на расстоянии.
— Что? — спросил Август через какое-то время.
— Ничего, — сказала я. — Просто… — Я не могла закончить предложение, не знала, как. — Просто я очень, очень люблю тебя.
Он улыбнулся половиной рта в паре сантиметров от меня.
— Эти чувства взаимны. Я не предполагаю, что ты способна забыть об этом и относиться ко мне так, будто я не умираю.
— Я не думаю, что ты умираешь, — сказала я. — Я думаю, что у тебя легкий приступ рака.
Он улыбнулся. Юмор висельника.
— Я на американских горках, которые идут только вверх, — сказал он.